Каталог статей

Главная » Статьи » Роман-газета » Даниил Гранин - "Зубр"

Зубр - Глава пятнадцатая

Оскар Фогт был невролог, невропатолог, он мног сделал, для учения об архитектонике полушарий мозга, кроме того, был крупный специалист по шме­лям, по их изменчивости. Он собрал крупнейшую в мире коллекцию шмелей. Короче говоря, его можно было считать зоологом, то есть, по рассуждению Колюши, можно отнести к лучшей части человечества. Фогт, обожающий своих шмелей, хотел генетически подойти к их изменчивости. В Германии подходяще­го генетика не было. То есть были, конечно,            знаме­нитые Баур, Гольдшмидт, Штерн, но они занима­лись другими темами. Так что работа у Фогта обе­щала быть интересной. Однако Колюша     категори­чески от нее отказался и к Семашко являться не стал, не имело смысла. Никаких уговоров не желал слушать. Зачем ехать в Берлин, когда ему и здесь хорошо? Кольцов настаивал. Надо отдать ему дол­жное:   он   умел   управлять  своими   строптивцами.

Почему Кольцов выбрал Колюшу? Способных, талантливых у него хватало. И годы  показали, что все, буквально все ученики Кольцова стали         выдаю­щимися генетиками. И Астауров, и Николай Бе­ляев, и Ромашов, и Гершензон... Но Колюшу он вы­делил как наиболее самостоятельного из молодых. Затем у Колюши уже было пять печатных работ. Из них одна большая. Когда он успел? Насчет этого тоже следует сказать особо. Работоспособность у него была ни с чем не сравнимая. Известно, что он продолжал преподавать, чтобы кормиться и кормить родных и свою семью, потому как Лелька к тому времени уже родила здорового, орущего благим ма­том сына Дмитрия, которого почему-то все звали Фомой. Новенький папаша приговаривал ему: «Ори, ори, морда шире будет».

Когда он мог это приговаривать, не известно, так же как не известно;1 когда он мог  дуться в городки.

Расклад времени не сходится. Если, конечно, считать, что в сутках и тогда было двадцать четыре  часа. Преподавание занимало у него до пятидесяти восьми часов в неделю. То есть побольше девяти часов в день одного говорения. Из месяца в месяц.  Такой нагрузки не выдерживал ни один      учитель. Кое-кто пробовал за ним угнаться и быстро  скисал. Он дразнил их: слабаки! Недоноски!

Разумеется, в хоре он уже не пел.  Фронтовые пайки за пение кончились, так что pрасчета не было.  Вскакивал от грохота огромного будильника.              Будильник был куплен в седьмом классе гимназии,  когда выяснилось, что времени не хватает.  Единственным запасом, откуда его можно было брать, стал  сон. Глупо тратить на сон восемь часов, треть жизни.  ни. Раз навсегда он поставил будильник на семь и  стал ложиться все позже и позже, пока – уже студентом — не дошел до двух с половиной часов ночи. Поначалу было трудно. Чтобы сразу засыпать,  он перед сном обегал несколько раз свой квартал  и тогда уже засыпал мгновенно, намертво. Никаких  сновидений и прочих глупостей не видел. Некогда было, надо было высыпаться. Постепенно сон  утрамбовался, да так, что никакой сонливости не оставалось. Во времена кольцовского института нормальный сон его составлял четыре с половиной  часов. На этом он, к счастью, остановился. Всю остальную жизнь так и спал. Некоторые считать, что он лишил себя удовольствия поспать, но он считал, что жить — удовольствие больше чем спать.  Ему помогало правило, которое у них в семье усваивалось детьми строго-настрого: Проснулся - вставай! Валянье в постели не разрешалось. (Были  еще два правила, таких же неукоснительных: ничего на тарелке не оставляй и не ябедничай!)

Будильник трясся, подпрыгивал над головой. Через полчаса Колюша уже бежал к трамвайной  остановке. В девять нажиналось преподавание На       Пречистенском рабфаке — с перерывами,  чтобы перебежать, доехать с рабфака в медико-педогогический  институт и обратно. Девять-десять часов на говорение, два часа на переезды-переходы. В девять вечера являлся домой, нажирался, как австриец, раз   в сутки, всем, чем можно было, и отправлялся в  кольцовский институт, который, к счастью был  рядом. До часу ночи тешился там со своими обожаемыми пресноводными, а затем, с 1922  года с дрозофилами.

С той поры у него образовалось свое фирменное  блюдо: вбухать в кастрюлю все, что есть в шкафу,  в холодильнике, — мясо, колбасу, кефир, и картошку, яйца, можно туда же сыр, все это — на огонь и по тарелкам, чтоб не тратить  время на первое, второе да еще закуску.

Вернувшись домой, еще читал. Погло щал модную у студентов русскую философию — Федоровп, Соловьева, Константина Леонтьева, Шестова.

Его пугали: от такой жизни неминуемо  истощение и гибель. Он отмахивался: Это у  обыкновенных   интеллигентиков.   Похоже,    что он не истощался. Ии головой, ни телом. Гибели тоже не происходило. Бегал неутомимо и успокаивал всех, что го­лова по сравнению с ногами малоценный орган. Го­лова нужна бывает редко, а для каждодневной жиз­ни ноги и руки много нужнее. Так и жил: ногами и изредка головой.

К. 1923 году Кольцов взял Колюшу к себе в ме­дико-педологический институт вести малый практи­кум, подбросил какое-то жалованьишко, деньги эти были удивительные — впервые Колюша стал полу­чать за науку.

Практический институт по-прежнему влек его к себе. Интересное студенчество собралось там — те, кто в военные годы прервал учение, а тяга не про­пала. Они подались в институт, где давали ясную специальность, читались циклы: лесная промышлен­ность, зверобойная, водная — то, что добывают из запасов природы, но запасов возобновляющихся. В этом была суть. Изучали теорию эксплуатации и восстановления. Профессор зоологии М.. Н. Римский-Корсаков, сын композитора, втянул его в создание новой биостанции, доказывал, что Колюша замеча­тельный  лектор,   талантливый     педагог-организатор.

Однако Кольцов и друзья Колюши всерьез опа­сались за его здоровье. Перегрузка, да ещё такая, могла кончиться печально.

Я еще не рассказал толком про Дрозсоор — глав­ную душевную страсть всех участников. В Дрозсооре зародилась и выросла новая идея в эволюцион­ном учении — воссоединить современную генетику с классическим дарвинизмом. Идея увлекла всех дрозофилыдиков. Кольцов Дрозсоора не посещал, что­бы не давить своим авторитетом, не стеснять. Он пребывал как бы рядом, но наверху, на своей вер­шине, а они орали у подножья горы.

Дрозсоор расшифровывается как совместное орание о дрозофиле. Над совместным ором взмывал мощный бас Колюши. Несомненно, слово «орание» обязано его голосу, он орал громче всех, он был оратель, крикун, вопило, басило и прочее. Вполне вероятно, что это он придумал название «Дрозсоор», хотя в этом не признавался. Ор, орание имело для них и второй смысл — пахать, вкалывать, ишачить, словом, работать... Название прижилось и вошло да­же в официальную  историю  мировой  генетики.

В орании сохранялся своеобразный порядок, со­стоял он, пожалуй, в единственном правиле «крас­ной ниточки»: прерывай, неси любую чушь, а док­ладчик все же свою красную ниточку тяни!

Кольцов не понукал и не давал поблажек. Он был из тех людей, любовь которых распознать не просто. Со всеми одинаково вежлив и никаких         лю­безностей. Они гордились им. В самое тяжелое вре­мя никто из них не отвернулся от него. Он не учил их порядочности, но так получилось, что всех его учеников, от старших и до младших — Рапопорта, Сахарова, Фризена, — отличает щепетильная поря­дочность.

Теперь понятно, почему Колюша не хотел ехать в Берлин. На кой ему этот Берлин, когда здесь ра­боты по горло, самый ее смак, когда генетика в Советской стране на подъеме, когда такой    известный ученый, как Герман Мёллер, поговаривает о том, чтобы отправиться из Соединенных Штатов    ра­ботать в Москву. Нет, не поедет он к басурманам в Берлин, к Фогту, в этот клистирный институт, где больше медицины, чем биологии.

Кольцов все же привел его к наркому. Семашко говорил о необходимости укреплять, поднимать ав­торитет молодой Советской Республики. Тут такой выгодный случай: есть возможность организовать в Европе совместный германо-советский научный центр. Грех не воспользоваться.

— Да, да, надо думать не только о своем науч­ном интересе, — поддержал его Кольцов.

—   Обыкновенно  русские  ученые ездили  за  границу   учиться, — доказывал   Семашко, — либо   к   ка­кому-то корифею, либо методику осваивать, с аппа­ратурой знакомиться, а тут  просят русского генети­ка   поехать,   чтобы   создать   генетическую   лаборато­рию, фактически учить — не зулусов,  а немцев.

Ситуация была, конечно, обольстительно редкая: молодой русский ученый двадцати пяти лет едет в Германию, откуда всегда везли «учености плоды», везет туда русские плоды.

А у Кольцова был и другой мотив.

—  Там гоняться по лекциям не надо, жалованье обеспеченное,  можно   будет   полностью  заняться   исследованиями,   генетикой,   то  есть  наукой  и    ничем другим.   А  организационный   период?    Так    это   же немцы, у них будет Ordnung — полный порядок. Ска­зано— сделано,   сделано — переделывать    не    надо. Новая  работа  избавит от перегрузок, от    отвлекаю­щих забот. Ну и что ж, что басурманы, — немецкий-то язык вы знаете.

Немецкий он знал хорошо, немецкий и француз­ский. И гимназия и домашние учителя сделали свое. Что же касается обучения, «басурман», то тут            Се­машко был не совсем прав — бывало и раньше, что русские ездили за границу учить. Взять хотя бы от­ца Колюши Владимира Николаевича Тимофеева-Ресовского. Отец окончил физико-математический факультет Петербургского университета. Поехал в Среднюю Азию в 1871 году наблюдать какое-то зат­мение. Но вместо затмения посмотрел окрест и        ужас­нулся состоянию земной поверхности отечества на­шего. Подобно Радищеву, душа его «уязвлена ста­ла», но не страданиями человеческими, а состоянием дорог, первобытной беспутицей, от которой происхо­дила тьма, глухомань, бескультурье и бесправность. Никаких средств сообщения на тысячи километров. И так это его пронзило, что махнул он рукой на ученую свою карьеру, на астрономию. Диссертацию-то он защитил блестяще, а затем, приведя в изум­ление и печаль окружающих, поступил в только что реорганизованный Институт инженеров путей сооб­щения. Изучал он там чисто инженерные предметы, покончил с институтом за два года и немедленно отправился на строительство дорог. С тех пор строил и строил, железные дороги. Прокладывал версту за верстой, как дорогу к будущему России. Железная дорога была для него средством одолеть отсталость российскую,  невежество и бедность народа.  Первая его самостоятельная дорога была в Сибири, север­ное начало великого сибирского пути:       Екатерин­бург - Тюмень. А последняя его дорога была Одес­са — Бахмач со знаменитым для того времени инже­нерным сооружением — мостом через Днепр. После этого он помер на рождество 1913 года. Всего он настроил около шестнадцати тысяч верст железных дорог. В том числе была дорога Эльтон — Баскун­чак с выходом к волжской пристани. Дорога не­большая, но особая: шла она через засоленную пус­тыню, и ему пришлось решать связанные с этим строительные проблемы. После этого отца пригласи­ла англо-французская смешанная компания в Север­ную Африку. Там хотели строить дорогу от Марокко к границе Сахары. Старший Тимофеев-Ресовский от­правился «учить басурман», как и что делать в условиях пустыни. Не часто русского инженера ан­гличане и французы приглашали руководить          строи­тельством. От руководства Владимир Николаевич отказался, согласился быть консультантом. Он гово­рил: к своим жуликам я уже привык, знаю, как с ними обходиться, а басурманских жуликов изучать не хочу. Жаль, что Колюшу мало, интересовали тог­да отцовские дела, может, оттого, что жизнь отца проходила в разъездах, отлучках, видел он его не часто. Колюша родился, когда отцу было пятьдесят лет. Что он хорошо, помнил, так это рассказы отца про охоту в Африке на слонов, антилоп и гепардов.

Выходило, что ехать за границу «учить басур­ман», можно сказать, была потомственная тимофеевская традиция. Лелька тоже присоединилась к уговорам Кольцова и Семашко.

«Если до двадцати восьми лет ничего существен­ного в науке не сделал, то и не сделаешь» — фразу эту он будет потом повторять молодым, не жалея их. Беспощадная фраза. В 1925 году у него вроде бы еще оставалось какое-то время в запасе. Да кро­ме того, он уже и сделал кое-что путное. Но       сущест­венное ли? Он знал, что должен вот-вот что-то та­кое ухватить, это был самый азарт, самая горячка работы... И то, что в Германии можно будет не от­влекаться на преподавание ради заработка, решило дело. Он согласился.

Командировка, почетная командировка, ему зави­довали, а он вздыхал. Более всего он сожалел, что лишался четвериковского Дрозсоора.

Рассказывая про те годы, он снова и снова воз­вращался к Дрозсоору.

—   Вы знаете, я вам прошлый раз не рассказал про Александра   Николаевича   Промптова.   Он  тоже входил в Дрозсоор....

—  Вы упоминали его.

—  Да  разве в упоминании дело?  Он же был не только  генетик,  он   был   еще  орнитолог  и  любитель пения   птиц.   Птичье   пение   заслуживает    отдельной науки.   Промптов   мог   подражать   всем   воробьиным птицам Средней России. Тогда магнитофонов и про­чих хитростей не было, записать пение и чириканье было не на чем. Он запоминал. Все свободное время он  проводил в полях и  рощах, наблюдая птиц. По чести говоря, он наверняка умел говорить с птицами,  во всяком случае, с воробьиными. Был он  горбатенький, хроменький, на вид убогий, а король  птичий! К тому же он сделал еще несколько первоклассных работ по генетике скелетов птиц. А про  Астаурова я вам рассказывал?..

Ничто не доставляло ему такого удовольствия,  как рассказывать про талантливых людей. Восхищение талантами других — редкая вещь и в науке и в  искусстве. Похоже, он начисто был лишен зависти.  Рассказывая о С. С. Четверикове, Н.И. Вавилове,  В. И. Вернадском, он, сняв шляпу, раскланивался  перед ними со всем почтением. Они принадлежали  к его ордену, где требуются три качества талант,  порядочность и трудолюбие. Он чтил не только ученых первого ряда. Заботливо вытаскивал он из забвения зоологов, ихтиологов, какого-нибудь ботаника Зверева, отдавал должное их работам, их человеческим качествам. Похоже, что он знал весомость своего слова. Своей похвалой он как бы награждал. Его  характеристики расставляли все по своим истинным  местам, отбрасывая казенную славу Если он назвал, например, Тахтаджяна лучшим нашим ботаником, то, значит, так оно и было, и никого не смущяло, что Тахтаджяна еще не скоро выбрали академиком. Но признали, дошло до всех,  во васем мире признали. Если он говорил, что Блюменфельд  самый умный человек, то все принимали это как   должное.                   

Но так же безжалостно и бесстрашно он умел  разделывать бездарность всех рангов, особенно претендующую. Во времена Дрозсоора  был такой Вендровский. Он ходил в портупее и полувоенной форме. Колюша пел ему вслед: «Когда легковерен и   молод я был, военную форму я страстно любил». Вендровский кипятился, обижался и в конце концов  написал на Колюшу жалобу.



Категория: Даниил Гранин - "Зубр" | Добавил: Солнышко (09.09.2012) | Автор: Татьяна E W
Просмотров: 521 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *: