Каталог статей

Главная » Статьи » Роман-газета » Даниил Гранин - "Зубр"

Зубр - Глава сорок седьмая

Деньги свои он раздавал без счета. Пока жива была Елена Александровна, финансы находились в ее руках. Время от времени он орал: «Лелька, дай на книжки Тюрюканычу!», «Дай на дефективы!». После смерти жены, оставшись один, деньги он ссужал всем, кто просил. Студенты приходили просить, соседи, ма­стера. Брали взаймы, затем вскоре поняли, что он за человек, и долги мало кто возвращал. Не давать он не мог, неприлично. Просят, допустим, пятерку, он вытаскивает бумажку из кармана, вот, говорит, пя­терки нет, бери десятку. Стали ходить нищие, сперва клянчили, потом настаивали. Бывали дни, когда он для них последнюю мелочь выгребал из карманов.

Дошло до того, что милиционер явился: «Николай Владимирович, прощу вас, не давайте вы всем этим прохиндеям. Слухи пустили, что у вас в коробке деньги. Мало ли чего удумают».

—  Он всегда жил как на площади, — точно опре­делил один из его обнинских сотрудников. — Ему нуж­но, чтобы кругом были люди, слушатели.

Хорошо, если людей много, но можно и мало. Он мог увлеченно ораторствовать в камере, и перед кон­войными, и перед уборщицей. Когда в Ленинграде он заболел и слег в больницу, я навещал его. Палата была большая, человек на двенадцать. Его хотели перевести в маленькую. Он воспротивился. Тут была аудитория. Подле него всегда сидели любопытные, приходили слушать и врачи. До сих пор они помнят его. То, что он говорил, запоминалось навсегда — та­кая сила была вложена в его слова. Он забивал их, как гвозди.

А. Ярилин так говорил про отношение Зубра к ни­щим: он считал себя обязанным подавать. Не то что­бы видел в этом христианский долг: мол, милосерди­ем очищаемся от грехов — нет, не это лежало в осно­ве его поступков. Их дело, считал он, просить, мое — давать. И обсуждать тут нечего. Так устроено, таков социум.

—  У нас есть три категории, которые работают хо­рошо, - говорил он не то шутя, не то всерьез, — это артисты  балета,   артисты   цирка  и  таксисты.  А есть такие, что работают более или менее, во всяком случае, лучше, чем научные работники, — это нищие.

Обирали его беззастенчиво. Брали книги и не от­давали. А. Ярилин и другие друзья вынуждены были буквально выдворять настырных посетителей.

У него случались пароксизмы отдачи. Дни даре­ния.

—  Допустим,   начнет  перебирать  книги  или  пла­стинки. И примется тут же дарить. Не может остано­виться. Отдавать ему  интереснее,  чем брать. Прихо­дилось как-то прерывать это расточительство.

Мы возвращаемся к проблеме нищих: как к ним относиться? Мне, откровенно говоря, позиция Зубра непонятна и принимать ее не хочется. Ярилина это не занимает: идеи, может, и завиральные, но он при­нимает Зубра целиком со всеми его недостатками. Зубр мил ему именно такой, какой он есть.

Да и я ведь обсуждаю все эти теории отдельно как таковые, они же были частью его характера, его поведения, без них он был бы другим, а хочу ли я, чтобы он был другим, пусть даже лучше? Нет, ни в коем случае. Для любви нужны не только досто­инства.

Дни переборки книг, приведения в порядок книж­ных полок были праздниками. Тюрюканов, например, считал, что большей радости лично он не испытывал. Они  могли возиться целый день. Зубр брал книгу, ли­стал, вспоминал, что у него с ней было связано, ка­кие мысли, возражения она возбудила, с каждой был свой спор, свои отношения. «Нет, это не тот Фомин, который... Это другой/ не путай, он в таком-то году то-то сделал, а брат его...» И начинался рассказ про автора. Он не так про книгу любил, как про автора. И так книжка за книжкой.

Любовь к книгам Зубр считал врожденным качеством,

Тюрюканов вспомнил, как они- писали вместе статью:

—  Разумеется, основополагающую, мы других   не писали.     Страниц     двадцать    на    машинке     полу­чилось— биосфера, почвы, то да се. Двадцать стра­ниц, и все от себя, никаких ссылок. Я говорю: неудоб­но, нужны, как водится, цитаты, ссылки. Конечно, на это Энвэ заругался. С какой, говорит, стати! «Да раз­ве мы с тобой не сами, не своим ходом шли, чего мы будем сажать себе  кого-то  на  шею?..»   Ругался,  ру­гался, потом бурчит: «Ну, кто там у нас больше всех строчил по этому вопросу и  ничего в  нем  не пони­мает? У тех всегда длинные списки литературы». До­стаю жакой-то   талмуд   и   нахожу   огромный список литературы.  Пошли  мы  по  алфавиту.   Моя   обязан­ность читать имя автора. Идет Аболин. Он повторяет: «Аболин,  Аболин,   по-моему,   подвергался   гонениям. Ну тогда ставь галочку. Дальше?..» — «Берг», — гово­рю. «Лев Семенович? Упомянуть надо, хороший чело­век. Но сколько там Берга?.. Шесть названий... Куда, к черту, это не годится, давай четыре. Дальше?.. Вер­надский...   Вернадский — душка...  Шестнадцать  его?.. Много. При всем уважении оставим девять». Так мы и шли: «Это приличный человек, это цивилизованный господин, а это путаник, этот — прощелыга». Набра­лось примерно двести из шестисот. Так много нашел он достойных людей.  Происходил  поучительный,  ин­тереснейший отбор. Затем производили   дальнейшую чистку, уже с развернутыми характеристиками автор­ских взглядов, пока не ужали до полусотни. Он гово­рит: «А где мы эту пеструю компанию цитировать бу­дем? О господи  Иисусе, давай читай нашу статью». Читаю  первую  фразу:  «За  последние годы  в совре­менном естествознании было много сделано в том-то и том-то...»  «Вот, — говорит, — тут пиши скобку,  и с первого до пятидесятого сюда вбухаем, в конец». Так и сделали, все были довольны, ничего читать не надо.

Каждый  соавтор  удивлялся его  манере работать.

Николай Воронцов красочно рассказывает, как по утрам вместе с Алексеем Яблоковым они отправля­лись в Обниск на электричке к Зубру работать.

—  Елена  Александровна  кормила  нас и уходила на работу. Энвэ требовал, чтобы    она    кормила как следует,   иначе   мы   помрем   и   ничего  не напишем. «Начнем. Что в прошлый   раз   было?»   Практически всю книгу он надиктовал. Шагал  быстро из угла  в угол и диктовал.   Алеша с обезьяньим   проворством успевал'все записать, когда раздавался рык: «Ты по­годи, погоди. Ты чего написал?» Тот читал. «Убери. Надо не так, а так. Это же лучше». Был такой слу­чай. Алеша одну главу потерял. Явился к Энвэ с по­винной. Ну что делать? Тот снова отдиктовал. Глава нашлась. Сравнили. Сошлось слово в слово, так все у него было продумано.  Были разделы, которые пи­сали мы. Читали ему. «Это хорошо, — заключал он, — а здесь мы напишем преамбулу».

Про то же самое рассказал мне А. Яблоков. Мне нравилось сопоставлять рассказы разных людей.

—  Я брал на себя чтение литературы и перелопа­чивал за неделю все, что имелось по очередной главе. Кратко выписываю, делаю схему этой главы, как бы я ее написал. Приезжаю, читаю ему. Он начинает кипятиться: «Как это можно? Что ты берешь за ос­нову? Да ты дурень!» — и принимается диктовать, не дает мне больше встревать. Я все же встреваю. Иног­да после вспышки невероятной ярости его мысль по­ворачивала: «Черт с тобой, пиши!» И диктовал, учи­тывая мою точку зрения. Получалось чудо. Он дик­товал готовый текст, который не надо было править. Происходила вспышка гения. Иногда на следующий день приеду и говорю: «Все-таки хотя мы и упомя­нули о том-то, но для дураков это не ясно». Он кри­чит: «Ну и черт с ними, пусть не ясно! Ну, ладно, пиши». И выдает то, что я просил, но выдает совсем не в той форме, в какой я говорил. Много времени он уделял оглавлению, то есть композиции книги. Метод у него был такой. В первом плане, который умещался на одной страничке, намечалось подробнее, где, что потом расположится. Далее, после обговаривания, возникали детали — десять, а то и. пятнадцать стра­ниц. Вот эти пятнадцать страниц были уже подсту­пом к книге, каждая глава была раздраконена хотя бы на полстранички, все выстроено. Метод этот я принял и для себя — очень долго придумывать общую схему работы, ступенька за ступенькой расширяя ее... Один он работать не мог. По молекулярной биоло­гии, например, все его работы написаны с Дельбрюком. Тогда Дельбрюк был молодым физиком. Он выступал перед Зубром в той же роли, что Воронцов и Яблоков.

В человеческой культуре самое древнее искусст­во — искусство общения. Когда не было ни театра, ни живописи, ни музыки, было общение. Из него роди­лись все искусства.

Трудно определить, в чем состояло искусство об­щения Зубра и можно ли назвать это искусством. Он не навязывал себя, не захватывал площадку и в то же время мОг ворваться бесцеремонно в любой раз­говор, расшвырять собеседников. ,Он выигрывал тем, что слушать его было интересно. Все оживало с его появлением, попадало под напряжение. Его просили говорить, его хотелось слушать.

Делать доклад он шел как на праздник. В этом было для него больше самовыражения, чем в напи­сании статьи. Шел счастливый от возможности что-то сообщить, в чем-то убедить, и люди тянулись к нему, чувствуя, что живое общение ему дороже всего остального.

Силы влияния или обаяния его личности были та­ковы, что люди, сами того не замечая, перенимали его выражения, его манеры.

—  Годами я говорил, интонационно подражая Энвэ, — признался  мне Молчанов. — Я даже  не сопро­тивлялся, а активно вживался в эту роль, обезьян­ничал.

Его это не тяготило, у него не возникало комплек­са Демочкина. Он подражал охотно, как и другие.

—  Меня    не    волновала     проблема     обезьянни­чанья, — продолжал   он. — Бывали   у   меня   периоды, когда я прекрасно имитировал Энвэ, потом это ис­чезало. 

Главным было — перенимать его мысли, Приходило запечатление, импринтинг — есть такой генетике, запечатление на таком глубоком уровне, что  спустя десятилетия мне воспроизводили его  выражения, как он вскакивал, носился взад-вперед, как свирепел, добрел...

В Миассове большинство не понимало докладчиков. Как, впрочем, и на других симпозиумах, школах подобного рода. Да еще если математики и физики намешано, то не разберешь, в чем там суть, Зубр на докладах обычно подремывал, опустив голову губу. Когда действо кончалось, он открывал глаза и  подводил итоги. Все прояснялось. У него был талант извлечения смысла. Он умел соединить частные, казалось бы, разрозненные   вещи   и   сказать, зачем это  нужно в-пятых. Это был один из его любимых вопросов: «Почему сие важно в-пятых?» И, бывало, следовало. печальное заключение: «В-пятых, сие вовсе и не  важно».

Ему помогала   замечательная   память. Память -  это не талант, но талант, обладая памятью, успевает  во много раз больше. Анна Бенедиктовна Гецова рассказала: когда она приехала   впервые  в  Миг познакомилась с Зубром и представилась, что из  зооинститута, то он спросил, кто у нее заведует отделом. Ах, Попов? Так это Владимир Вениаминович,  он напечатал статью в 1921 году в таком-то журнале  о таких-то таракашках? Как же, известно!.. A oна сама и понятия не имела об этой работе шефа!..

В Обнинске вокруг него по-прежнему бурлила,  клокотала молодежь его лаборатории, и те молодые,  что наезжали из Москвы, и те, что тянулись, не   могли оторваться от него со времен Миассова, и те прилеплялись к нему после каждой биошколы.

Собирались на его обнинской квартире (а где же  еще?), обычная трехкомнатная квартира в стандартной новостройке, с низкими потолками. Урчал помятый самовар, Лелька разливала чай, он же носился  взад-вперед по столовой, по своему кабинетику, был  так же размашист, зычен. Невозможно понять, он мог бегать  среди  людской тесноты,  неразберехи рук, ног, голов.

Ничто не менялось. Если не считать генетики, радиологии, биофизики и прочих наук.

Со времен Дрозсоора порядок оставался тем же,  все происходило точно так же, как в Берлине, как  на Урале. Незыблемо, несмотря ни на что.

Как-то мы приехали в Обнинск вместе встречать  Новый год. В молодежном застолье Зубр и Лелька мало отличались от своих аспирантов, сотрудников, от этих наехавших из Москвы и еще невесть откуда молодых. Песни они пели громче, слова знали лучше, он так же танцевал, так же дурачился. Читали стихи. Устроили капустник. Стоял Большой Всеобщий Треп. Все смерчем завивалось вокруг Зубра, никто не ревновал, не соперничал с ним.

Наутро, выспавшись, катались на лыжах (вот этого он не признавал), а с обеда опять сидели за столом, допивали, доедали и уже не могли оторваться от ученых, то есть своих рабочих, разговоров, в которых я не смыслил, но из любопытства записывал отдельные фразы. Его и не его, спровоцированные им:

—  Инженеры забывают, что биосфера  ну&на не только в виде пищи.

—  Избавиться от дураков нельзя, мы можем толь­ко тормозить их деятельность.

—  Верхний ярус леса, если он мощный, например затененный,    определяет    нижний    ярус — тенелюбы, теневыносливые.  При  лучевых  поражениях  страдает верхний ярус, освобождая нижний ярус, и тот начи­нает формировать верхний ярус.

—  Синтетика, когда одно биосырье заменяют дру­гим. Овцы осиной... А что можно уничтожить быст­рее? Это еще вопрос!

—  Я думаю, что мы можем задохнуться быстрее, чем помрем с голоду.

—  В природе есть угнетенные и угнетатели.

—  Апостол Петр трижды отрекся от Христа, и это не помешало ему стать одним из главных апостолов.

—  Давайте нарушим изоляцию популяции и про­верим давление изоляции.

Они теребили какую-то идею накопления радиому­тации, выхватывали ее друг у друга, грызли ее и так и этак, тянули в разные стороны. Это была игра, и это была работа.

Притомись, запустили на проигрывателе грузин­скую музыку.

Музыка входила в процедуру их общения. Зубру мало было рабочих споров, он организовал у себя на дому (опять же — где же еще?) нечто вроде семи­нара по истории музыки и вообще искусств. Собира­лись раз в две-три недели. По очереди выступали с разными сообщениями. Гуманитарное образование, рассуждал он, закончилось у всех его гавриков в шко­ле. Музыкой, например, они последний раз занима­лись в седьмом классе, на уроках пения. С тех пор только укреплялись в своем невежестве и деградации. Поскольку в университетах на биофаках никакого гу­манитарного пополнения организма не происходит. Несмотря на диплом высшего образования, а также аспирантуру, то есть наивысшее образование, все равно цивилизованными людьми их считать нельзя. И в этом дремучем состоянии они хотят превратиться в профессоров и наставников. Что окончательно опо­зорит нашу интеллигенцию.

Речи эти сопровождались наглядной демонстраци­ей серости, а то и полной темноты деградантов, кото­рые пытались отстоять себя. Проверки позорили и приводили строптивых к общему знаменателю.

Начались занятия семинара. Совершенно новая пища ума увлекла молодых. О грузинских песнях, ин­струментах. О Гайдне. О Рерихе... А. А. Ярилину, на­пример, поручили доклад о старых полифонистах. На плохоньком тимофеевском проигрывателе иллюстрировали.

Набивалась орава двадцать — тридцать душ. Си­дели кое-где, в коридорчике, на полу, под столом. По­том чаевничали с печеньем. Кто пристраивался бли­же к хозяйке получить чай покрепче —- «без обману». Собирались в восемь вечера, расходились в две­надцать.

—  Хорошо нам было не информацией,   а   духом расположения, — рассказывал Александр Александро­вич Ярилин. — Мы ведь невесть какие знатоки, а он делал так, что мы не стеснялись. Может, потому что он встревал, подначивал. Он любил выдвигать фор­мулы: «В девятнадцатом веке я знаю четырех вели­ких художников — Александр Иванов, Делакруа,      Ван-Гог и Врубель». И все. Спорить бесполезно. Он так считал, и попробуй Сурикова вставить. Не по­лучится. Сомнет. Изрешетит. Но при этом формулы его запоминались, усваивались: «Леонардо" всерьез гениальный человек. Всерьез гениальный человек это здоровый человек. Бывает такой масштаб личности, что не поймешь, человек это или бог».       

Ярилин вспоминал свою борьбу за Скрябина, ко­торого он любил. Удалось добиться, что Скрябин пиа­нист хороший, есть фортепианные вещи удачные, сим­фонические же ерунда.

— И я соглашался, не сумел отстоять. — Ярилин не стесняется своего поражения, он посмеивается, разглядывая те проигранные Зубру схватки. — Зато Римского-Корсакова он мне открыл. Я обожал Стра­винского и узнал, что он тоже любил. Радости было много, мы обнялись. Густава Малера он, например, считал безнадежно скучным. Самое замечательное, когда он сам брался делать доклад. Все вырастало. Появлялись иные мерки. То, чего он не знал, угады­вал, тоже было интересно. К своим докладам он го­товился. Придешь чуть пораньше, он ходит, нервни­чает, бормочет. Так было и когда к нему приезжали школьники из Москвы, восьмой—десятый класс. Тоже готовился, материалы заказывал. Ему безразлично было, академикам или ученикам читать лекцию — одинаково ответственно...           

Года полтора семинары эти шли как нельзя луч­ше, пользовались огромной популярностью. Счет их пошел на четвертый десяток, когда вдруг разрази­лась гроза. Появилось в городе новое Лицо, новый начальник. Отличался он твердым убеждением, что, на нынешнем этапе наибольшее зло и неприятности происходят от интеллигенции.

Проведав о каких-то семинарах на дому, он уста­новил, что они нигде не оформлены, следовательно, являются недозволенными. Значит, не могут назы­ваться семинарами, а представляют из себя недозво­ленные сборища. Кто же их проводит? Ученый, кото­рый во время войны работал в фашистской Герма­нии. Между прочим, насчет ученого тоже вопрос — что за ученый, если не имеет положенных дипломов. Он и не профессор, и не доцент. Сидел. Вообще лич­ность, не заслуживающая доверия.

На семинары стали приходить посторонние люди. Молча записывали. Затем с трибуны начальник раз­разился гневной речью с цитатами. Ничего этакого-такого в цитатах не было, но в то же время они вы­ражали аполитичность, безыдейность, отсутствие марксистского подхода. Сборища, как он выразился, имеют «душок». Куда смотрела общественность? Как позволили, чтобы нашу молодежь... Кому доверили...

При своей гордыне Зубр и пальцем не пошевель­нул бы в свою защиту. Но семинара было жалко, и Зубр решил отправиться на переговоры с начальством. Его отговаривали. Никакое замирение с этим Лицом невозможно, зачем ему замиряться, у него совсем дру­гой интерес. Однако Зубр был уверен, что сумеет рас­толковать, опровергнуть наветы, любому человеку можно показать, какое полезное дело эти семинары для ребят.

Явился он на прием. Смиренно сидел в приемной. Час, другой. Накалялся, но терпел. К обеду секретар­ша, притворив дверь кабинета, сказала: «Идите к инструктору, сам вас принимать не будет». Сказала, восхищенная могуществом своего тщедушного шефа над этой косматой громадиной.

Ученики его, эти молокососы, которым он втолко­вывал про Рубенса и про Стравинского, куда лучше него разбирались в порядках этих канцелярий и ка­бинетов.

Семинар прикрыли. Ничего не помогло. А раз при­крыли, то можно было искать виноватого. Виноват руководитель. Предложено было его из института уволить.

Оборвались работы. Один за другим стали ухо­дить его ученики, кто куда. Самого Зубра вскоре при­гласил к себе в московский институт академик Олег Григорьевич Газенко, и там он проработал до послед­них своих дней.

В Кембридже, где была лаборатория Резерфорда, на стене изображен крокодил. Таково было прозвище великого физика. В Обнинске, может, когда-нибудь повесят доску с изображением зубра. Но тогда, в на­чале семидесятых, городскому начальству хотелось избавиться от этого человека, им и в голову не при­ходило, что память его будут чтить.

В сентябре, перед тем как лечь в больницу, Зубр собрал друзей, старых и молодых. Ему шел восемь­десят второй год. Смерть Лельки пригнула его, слов­но тяжесть жизни навалилась уже неразделенная, тащить надо было за обоих. Нижняя губа еще больше выпятилась. Краски на лице поблекли, в бледных чер­тах резче проступила древняя его порода. Старческо­го, однако, не было, заматерел — да, но стариком так и не успел стать.

Мысль его оставалась свежей и острой. Недавно вдруг взял и продиктовал статью в «Природу» о том, что следует изучать в биологии. Статья произвела впечатление. Ему не было износа, хватило бы на сто­летие, если бы рядом оставалась Лелька.

Все понимали, что собрал он их неспроста. Старались шутить, вести себя, как обычно. Не получалось.

Он сказал, что жизнь его была счастливой благо­даря хорошим людям, окружавшим его и Лельку. Это была правда. У него не было ни горечи, ни обиды за все то, что пришлось перетерпеть, за клеветы, за несправедливые удары, за то, что «недодали»... Ока­зывается, куда дороже академических и прочих зва­ний, кресел, наград было то, что много людей люби­ли его, помогали. Ходили по очереди читать ему, дер­жали его в полном курсе, вели его домашне хозяй­ство. Народу вокруг него не убавлялось. Какие-то юнцы, совсем молодые, никому не знакомые, липли к нему, толклись табунами, хртя теперь у него вовсе не было ни положения, ни должности. Приходили слушать, поднабраться, попользоваться, и это было хорошо.

Слово «прощание» он не произнес. Но понимали, что это и есть прощание. Происходило как у древних римлян — уходящий, покидающий этот мир призывал друзей, чтобы проститься с ними. Спокойно и муже­ственно они рассуждали о смерти. Например,— бы­вает ли смерть славной, или же она' безразлична. «Никто не хвалит смерть, хвалят того, у кого смерть отняла душу, так и не взволновав ее».

Он пребывал еще с ними, но в каком-то ином вре­мени. Может быть, в прошлом? Но иногда он взгля­дывал на них затуманено из такого далека, где во­обще не было времени. Все понимали, что дойти туда необходимо, а вернуться оттуда нужды нет. И смерть оттуда никакое не явление, не загадка, — она всего лишь конец жизни; можно этот свиток взвесить на руке, развернуть, посмотреть, что же там за рисунок получился, ибо жизнь сама по себе ни благо, ни зло, как догадались те же римляне, она лишь вместили­ще блага и зла.

Он не горевал, расставаясь с ними, то есть с жизнью. Может быть, потому, что ему мечталось встретиться с Лелькой. Не то чтоб он верил в загроб­ное существование, но душа-то должна остаться. На это он надеялся. Душа ведь существует в виде ка­кой-то психической точки, значит, души их могут встретиться. Это была вера для себя. Всего лишь ве­ра, которую он не путал со своими знаниями.

Каждому он что-то присоветовал, мимоходом, что­бы без торжественности. А. А. Ярилину, например, сказал об иммунитетах: «Он, который этим не зани­мался, сказал мне несколько фраз, я запомнил их навсегда, они касались самой глубины, сути дела».

О своих работах он не говорил. Раньше или позже они станут «историческим этапом». В них будут об­наружены, уже обнаруживаются ошибки, погрешности, то, что он принимал за один процесс, на самом деле было три одновременных процесса, — все это называ­ется прогресс. Новое объяснение ждет та же участь...

Он уходил, как уходит зверь, почуяв приближение смерти. Звери забиваются в глушь, в тайные убежи­ща. Люди уходят в себя, спускаются в долины па­мяти...


Категория: Даниил Гранин - "Зубр" | Добавил: Солнышко (09.09.2012) | Автор: Татьяна E W
Просмотров: 643 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *: