Каталог статей

Главная » Статьи » Роман-газета » Даниил Гранин - "Зубр"

Зубр - Глава сорок четвертая

 Конец пятидесятых годов пылал счастливым ожи­данием новых перемен. Кроме всеобщих  надежд вскипали еще свои, научные: создание новосибирско­го Академгородка, при нем интернатов для одарен­ных детей — математиков и физиков. Собирались на московских квартирах, страстно обсуждали — как воспитывать в закрытых учебных заведениях, кого там выращивать. А. А. Ляпунов заманивал лингви­стов, гуманитариев ехать преподавать этим вундер­киндам, вычислял норму чтения художественной ли­тературы, составлял программу его — что именно полезно для будущих математиков. Всерьез считали, что под покровительством математики станут разви­ваться искусства. В Академгородке организовали выставку картин Павла Филонова, которого еще нигде не выставляли, затем сделали выставку Фалька.

Лихорадочная,, путаная кривая мечтаний ученой братии в те годы то взмывала вверх, то круто оса­живалась. Кибернетику, за которую ратовал А. А. Ляпунов, один из замечательных математиков страны, объявили «лженаукой, порожденной империа­лизмом». На кибернетику нападали не специалисты, а философы вроде В. Колбановского. Его профес­сией была битва «за советскую науку против ее идейных противников». Он громил генетиков И. Аго-ла, С, Левита, Н. Вавилова, пока их не арестовали. Затем боролся с О. Ю. Шмидтом. Присоединился к Лысенко. От одной борьбы переходил к другой. Ни дня без борьбы. Он был из тех философов, которые ничего другого, кроме борьбы, не умели. Против ки­бернетики он открыл самостоятельный фронт борь­бы, тут он был командующим и все силы положил на то, чтобы задержать развитие этой науки. Надо признать, он добился своего, добился бы и большего, если бы не активность Алексея Андреевича Ляпуно­ва, который целиком отдался защите кибернетики, ее пропаганде, утверждению.

Первое, что бросалось в глаза при знакомстве с Ляпуновым, это неисчерпаемая доброта. Однако этот добрейший человек проявил в битве за кибернетику беспощадность, неслыханную твердость и изворот­ливость. Привлек академика Акселя Ивановича Бер­га на свою сторону, добился выпуска сборника «Проблемы кибернетики», старался обеспечить ки­бернетику  базой  математических  исследований.

Ляпунов и Зубр сошлись сразу и полностью, как будто дружили с детства. Понимали друг друга с полуслова. Так же у Зубра происходило с И. Е. Там-мом и П. Л. Капицей. Никто из них не считался с тем, что Зубр не академик, и Зубр тоже не считался ни со своей «безлошадностью», ни с их титулами. Особенно вцепились друг в друга Ляпунов и Зубр. Ляпунов проектировал курс математики для биоло­гов на восемьсот часов. «Замысел этого курса, — пишет он Зубру, — возник еще в Миассове под Ва­шим влиянием». Зубр отвечает: «Я взял и написал для вас, кибернетиков, «Микроэволюцию». Постарал­ся, с одной стороны, охватить все существенное, с другой — выражаться просто. Получилось тридцать два параграфа в афористическом стиле, иначе, чем все писания об эволюции».

Никто не хотел приютить крамольную кибернети­ку. Ляпунов дома собирал своих учеников, они слу­шали доклады, обсуждали их. А летом все вместе уезжали в Миассово. Ученый понимал, что, как бы ни ругали кибернетику, все равно надо готовить для нее кадры, готовить теорию, математический аппа­рат — задел, который он мог создавать своими си­лами.

Домашние сборища запрещали, но Ляпунов про­должал читать на дому лекции по теории програм­мирования. Использовал малейшую возможность вы­ступить с лекциями по кибернетике у инженеров, у военных, у медиков. В домашнем кружке читал для студентов-биологов теорию вероятности, показывая, как статистическая, безграмотность приводит некото­рых агробиологов к фантастическим выводам. Он стал как бы связным лицом между математиками, физиками и биологами. Он боролся за реабилитацию одновременно гонимых кибернетики и генетики. Ор­ганизовывал письма физиков в ЦК партии о бедст­венном положении генетики. Война избавила Алек­сея Андреевича Ляпунова от чувства страха за се­бя. Он начал воевать с декабря 1941 года и дошел до Кенигсберга старшим лейтенантом.

Из-за роскошной черной бороды — а тогда их не носили — его иногда принимали за Курчатова. Они были совсем разные с Зубром, и, тем не менее, Ляпунов хорошо дополнял нравственный климат, ко­торый сложился в Миассове. Ляпунов, например, не публиковал работ в соавторстве, Зубр почти всегда совместно. При этом и тот и другой исходили из оди­наково высоких принципов. Зубр считал, что раз он вынужден пользоваться собеседником, оппонентом, то они должны быть соавторами. Алексей Андреевич был бесконечно добрым человеком, никому не мог от­казать. Зубр мог отказать, но мог и сам, без прось­бы, помочь неожиданно.

Познакомились они на вокзале в 1955 году. Ни­когда до того не виделись, наслышаны были друг о друге. Собирались в гости на дачу, где их хотели познакомить. Стояли порознь в очереди в кассу. И вдруг Зубр подошел: «Вы — Ляпунов?» Каким-то нюхом вызнали друг друга.

Я спрашивал: что привлекло Ляпунова в Зубре? Мне отвечали: кипучая, натура, широта научного ми­ровоззрения, стремление к четкости научных форму­лировок, стремление выделить единицы в биологиче­ских процессах. Но ведь ничего этого не было, ког­да они стояли в очереди в кассу... Людей притягива­ет друг к другу не сходство взглядов на элементар­ные единицы. Есть скрытая магнитная сила, которая влечет нас к одним и отталкивает от других одина­ково незнакомых людей. Они оба были действующи­ми вулканами, в их грохоте и пламени ощущался жар подземных сил. Старомодные рыцари порядоч­ности, они сразу узнали друг друга.

Сколько с тех пор прошло разочарований, сколь­ко надежд высмеяно. Стоит узаконить кибернетику, и пойдет. Восстановим генетику, и начнется изоби­лие. Расцветет наука в Академгородках, и оценят таланты...

История разочарования — самая полезная исто­рия, если вообще знание истории может чему-либо научить. И все же пятидесятые годы вспоминаются с нежностью.

Сочетание Зубра с Ляпуновым, с другими про­изводило неожиданный эффект. Академик Лев Алек­сандрович Зенкевич был старше Зубра, помнил его еще студентом. «Оба огромные дяди, глыбы, ходили почти молча, понимая друг друга без слов, — вспо­минает С. Шноль. — Они напоминали мне древних ящеров. Я с опаской полоскался между ними. Они как два философа на картине Нестерова, ход мыслей их связан со вселенной, верой, сознанием, идут, по­груженные в молчаливый спор».

Зубр с Зенкевичем сидели за праздничным сто­лом и громко обсуждали, почему стало много ин­сультов. Пришли к мысли, что раньше, во времена их детства, на постоялых дворах, в гостиницах кло­пы производили кровопускание, вводили в кровь антикоагулянты, и инсультов было меньше. У Зубра никогда нельзя было понять, что означают его шут­ки, — вроде чушь, а что-то в них есть...

Явился на юбилей Зубра Борис Степанович Мат­веев, один из учителей Зубра. Молодым, конечно, было удивительно видеть живого учителя их учителя. Борис Степанович вел у Кольцова практикум по позвоночным. Вдруг он спрашивает при всех Зубра:

—   Колюша, мы хорошо вас учили?

—  Хорошо, Борис Степанович.

—  А скажи мне тогда, Колюша, пожалуйста, как называются рудиментарные вены  у  млекопитающих, оставшиеся от рептилий?

Все замерли. Отмечали семидесятилетие Зубра. Борису Степановичу было за восемьдесят, но для мо­лодежи оба они были одинаково ветхозаветными старцами.

Зубр засопел, насупился и выпалил:

— Vena azygos и vena hemiazygos!

Этого Борис Степанович не вынес, заплакал, и Зубр тоже умилился.

Сукачев, Прянишников, Астауров, Вавилов, Кольцов, Зенкевич... Из таких людей составлялась горная цепь. Они создавали масштаб высоты. По ним мери­ли порядочность. Их боялись — что они скажут? На­стоящего, постоянно действующего общественного мнения недоставало, не было того, что называется об­ществом, научной средой, которая определяла бы нравственные критерии, осуждала бы такого-то за плагиат, за эксплуатацию учеников, за бесчестные поступки, хвалила бы за гражданскую смелость, за порядочность. Общественное мнение заменяли отдель­ные ученые, в которых счастливо соединялся нравст­венный и научный авторитет. Но, как говорится, дни их угасали, великаны отходили во тьму, никто их ме­ста не замещал. По крайней мере, так нам казалось.

Все меньше становилось тех, чьего слова боялись. Не перед кем было стыдиться. Одни умирали, других усылали, одни замолкали, другие отчаялись. Их пра­вила чести становились слишком трудными, поэтому их называли старомодными. Они уходили в легенду — Пророки, Рыцари Истины, Хранители Чести.

Теории, работы, созданные когда-то товарищами Зубра, разрослись так, что первоначального ствола не стало видно. Открытия, вызывавшие некогда вос­торг, изумление, превратились в само собой разумею­щееся, труднодоступное — в наивные рассуждения. Те мамонты, которые еще доживали, многого в новейшей науке не понимали и не принимали. Как говорят, уче­ные не меняют взглядов, они просто вымирают. Но­вые поколения со школьной скамьи усваивают новые взгляды: через два-три десятка лет их надо опять  менять.

Все меняется — трактовка, объяснение, связи, по­нятия гена, клетки, законов наследственности. Но есть вещи, которые остаются от ушедших ученых. Их нрав­ственные поступки, их нравственные правила, законы их порядочности. Это живет — в той же среде биоло­гов, например, — долго, удивительно долго, передает­ся от учеников к ученикам учеников, составляет ос­нову каждой «гильдии». Зерна чести прорастают сквозь поколения, раздвигая камни, надгробия.

Когда речь заходила о Сукачеве, говорили, прежде всего, о том, как он выступал в защиту леса, против хищнических лесозаготовок в те годы, когда подобные мнения считались вредными и были опасны.

О чем, допустим, вспоминали на заседании, посвя­щенном столетию крупнейшего гистолога Алексея Алексеевича   Заварзина?  О его доброте,  неутомимой заботливости, о шумной веселости и — о непримири­мости к злу. О том, как после доклада О. Лепешинской, заполненного ненаучной ахинеей, Заварзин под­нялся на трибуну и сказал: «Если бы студент мне по­казал препараты вроде ваших, выставленных к до­кладу, я бы его выгнал вон!» — и с раскатистым хохо­том сошёл в зал.

Иногда подход этих людей к обычным для нас де­лам поражал. Однажды я спросил у Симона Шноля: не обкрадывали ли Зубра, не присваивали ли идеи, которые он так беспечно высказывал любому? Шноль обрадовано подхватил:

—  Стащить? Стащить можно часы с рояля, а ро­яль   не   стащишь.   Зубр   иногда   умолял — стащите!  А никто не тащит. Говорят — слишком тяжело. Укра­денная вещь требует внедрения. В технике тащат то, что очевидно, что можно сразу пристроить. Мутагенез стащить нельзя. Дельбрюк, например, когда приезжал сюда,  всячески убеждал нас, что главный автор его открытия — Тимофеев-Ресовский,  его  идея...   Правда, когда он получал Нобелевскую премию в Стокгольме, почему-то не сказал этого. Забыл, наверное. Но я уве­рен, что Николай  Владимирович не обратил на 'это внимания, он рад был, что идея его пошла.

Для С. Шноля, оказывается, с этого «не тащат» начинается другая проблема, которую он развивал Зубру: почему не тащат, почему не замечают, почему пропадают великие открытия?

— Открываем, потом забываем, потом воскрешаем. Сперва   хороним,   потом   эксгумируем,  и  начинается новая жизнь. Безумие! Расточительность! Может, мож­но не хоронить? Есть же закономерность нового зна­ния. Муки рождения мысли связаны с суммой взгля­дов на мир, Дарвин дал теорию эволюции. Эта тео­рия  могла   быть  создана   за  пятьдесят  лёт  до  него. Почему  надо  было  ждать  полвека?   Великий  биохи­мик Дэвид Кейлин открыл  то,  что за  сорок лет до него открыл шотландский физик Мак-Мун, он посмот­рел на крылышко моли в спектроскоп и пришел к вы­воду, что гемоглобиноподобные вещества есть всюду, и был  раздавлен  великим   австрийским   биохимиком Комозани.  И вот Кейлин  получил Нобелевскую пре­мию, прославив Мак-Муна, прославил себя. Но зачем надо было давить Мак-Муна?  Это просто была уве­ренность  в  себе,  уверенность  в том,  что другие ду­раки.                                                   

Отблески вулканического пламени Зубра полыха­ли на1 его остром лице. Когда они — и С. Шноль, и A.M. Молчанов, и Володя Иванов, и другие — начи­нали говорить о Зубре, во всех них что-то светилось. Они стараются быть беспристрастными и строго отме­чают всякое нарушение нравственных правил, ставят в вину' Зубру неприятнейшее ехидство, грубость. Коля Воронцов вспоминает, как сурово кидался Зубр на него, на Яблокова.

—  Очень тяжелый был собеседник, синяки,  кото­рые от него оставались, долго не отходили. То, что я тратил время на общественные дела, вызывало у него ярость.

И по лицу Воронцова ходят все те же счастливые отсветы давних огней.

Нравственный уровень Зубра открывался не сра­зу. Вначале производила впечатление его манера об­щения, его эрудиция, сила мысли.

В его присутствии молодые проходили труднейший урок — доблесть не в том, чтобы доказать преимуще­ства своей идеи, а в том, чтобы отказаться от своих заблуждений, позволить себя опровергнуть, сдаться истине. Это бывает горько, но это единственная воз­можность остаться в строю.

Гёте писал в «Фаусте»: «Ты равен тому, кого по­нимаешь». Владимир Павлович Эфроимсон сказал мне когда-то по этому поводу: «Энвэ был выше меня потому, что я его не понимал. Но дело в том, как я его не понимал. Так вот, так не понимал, что он был на две головы выше меня. Поражала его работоспо­собность, энергия. Все равно он многого не успел, но он успел связать нас с теми, с кем цепь времен по­рвалась».

Я спросил у Валерия Иванова:

—  Попробуйте  рассуждать без  личной  заинтере­сованности.  Наука, как вы понимаете, не знает гра­ниц, ей все равно, где был открыт ген — в Канаде или Японии,  важно — когда.   Она   интернациональна   по своему   -смыслу.    Какая    ей    разница,   где    работал Зубр — у нас или в США, куда его звали после вой­ны? Уехал бы из Берлина на Запад и тоже работал бы успешно, избежал бы обид и неприятностей, а при­быль науке была бы та же.

—  Извините,   это   представить   себе   невозможно, чтобы он у нас не остался. Моя личная заинтересо­ванность— это заинтересованность целой школы. Со­здать  школу удается  не  многим.  Человек сто, если не больше, обязаны ему. Это не профессорское обу­чение. Это было воспитание. Нет, нет, науке не все равно. Нигде бы он не сумел развернуться так, как на  родине.  От его присутствия  наша  наука  получи­ла... как бы это сказать?.. Достаточно несколько круп­ных ученых,  чтобы  определить  расцвет.   Вот из  фа­шистской Германии уехали десять больших ученых — и  все,  вышел  воздух.  Физика, затем  математика  и биология  пришли  в упадок.  То  же было  в  Италии. Критическая масса нужна. В Сибирь Лаврентьев взял с собою человек восемь — десять больших ученых — и появился настоящий центр науки...

Склонности к философии у Зубра не было. Одна­ко биология заставляла его задумываться над вечны­ми вопросами о смерти, душе, а значит, и о вере. Мысли его были не вычитанные, а нажитые. Молодые тянулись к нему с этими вопросами. Вот один из та­ких разговоров.

—  Мы с тобой оба глубоко верующие, — говорил Зубр. — Только   разница   между   нами   в   том,  что   я верю в существование высших сил, а ты веришь в их не существование. Доказать ни я, ни ты свой тезис не можем, и никто не может.

—  Но я все время вижу отсутствие этих высших сил, их ненужность. Мир обходится без них и действует на основе других сил, познаваемых, логичных.

—  А эти высшие силы недоказуемы по определе­нию. Они — высшие, непознаваемые. Доказать их су­ществование нельзя. Иначе они, утратят свои атрибу­ты как высшие... Я считаю, мою систему более простой и удобной для человеческого бытия.  А у тебя надо все время признавать веру в несуществование.

—  Вы вот отлучаете науку от религии, а наука за­нимается существованием.

—  Наука может устанавливать  связи  между  яв­лениями, а решать исходную задачу философии она не может и за это не отвечает.

-— Любая религия — это просто ошибочная наука, потому что настоящая наука способна на основании своих постулатов и логики описывать факты и часто предсказывать действия материального мира...

Это был не спор, а именно разговор, не филосо­фов, а естественников, обсуждение на их уровне проб­лемы, .в частности проблемы души и ее бессмертия, что тогда волновало Зубра. Шла речь о том, что на­учная постановка проблемы души бессмысленна. Су­ществует или нет душа — научно рассмотреть нельзя. Это дано каждому непосредственно, и тут другому ничего нельзя доказать. Наука не может доказатель­но опровергнуть тезис о бессмертии души. Но и ре­лигия также не может доказать свой догмат о про­должении существования души после гибели тела.

—  К сожалению, проверить экспериментально, со­храняется ли твоя душа,  никакой другой возможно­сти,  кроме смерти, не существует, — заключил  Зубр.

И опять все повисло между шуткой и серьезностью.


Категория: Даниил Гранин - "Зубр" | Добавил: Солнышко (09.09.2012) | Автор: Татьяна E W
Просмотров: 869 | Комментарии: 3 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *: