Каталог статей

Главная » Статьи » Роман-газета » Даниил Гранин - "Зубр"

Зубр Глава тридцать вторая

 Зубр поднялся на седьмой этаж, оттуда по черной лестнице вылез на заледенелую крышу института. Сверху был виден Берлин. Знакомый профиль города изменился от бомбежек. Пожары раскинулись по всему горизонту. Черные столбы дыма поднимались до самых облаков. Зубр смотрел на восток, откуда шел непривычный, на одной ноте звук, не .похожий ни на гул самолетов, ни на канонаду. В глубине пространства что-то жужжало. Тяжелый, низкий гул стлался понизу. Вместе с ним доходила еле ощути­мая дрожь, еще не знакомая этой земле. Новый звук войны рождался где-то на Одере. Зубр крутил би­нокль, тщетно пытаясь что-то высмотреть. Еще не­сколько сотрудников поднялись на крышу. Прислу­шивались, гадали, боялись высказать догадку. Жда­ли, что скажет он.

Буховские институты поспешно эвакуировались на запад. Уехали физики. Уехали Гейзенберг, Вайцзек-кер. Уехали медики. Сотрудники других институтов куда-то исчезали.

Три месяца назад, в ноябре 1944 года, Зубра ко­мандировали в Геттинген договориться с тамошним университетом, подготовить переезд лаборатории. Вскоре из Геттингена сообщили, что все готово, их ждут. Надо было собираться, однако Зубр заявил, что сперва придется демонтировать главную цен­ность — нейтронный генератор, люди всегда успеют уехать. Для демонтажа не было специалистов. Мог бы, конечно, помочи" Риль, его завод находился ря­дом, в Ораниенбурге, но Риль ссылался на другие более срочные работы. Когда он приехал в Бух, они уединились с Зубром, о чем-то беседовали. Местный лейтер Гирнт нервничал, торопил:! нельзя более от­кладывать отъезд. Бух пустел. Еще недавно их сосе­ди в Институте мозга щеголяли в своих летных фор­мах, перетянутых ремнями, — они выполняли иссле­дования для авиации; теперь в коридорах безлюдно, двери опечатаны. Зубр внимательно выслушивал Гирнта, отвергающе мотал толовой—разве можно так паниковать? Надо подавать пример спокойствия. В газетах, по радио твердят о неприступных укрепле­ниях на Одере. В Берлине расклеивают плакаты «Большевизм стоит перед решающим поражением в своей жизни!», «Кто верит фюреру, тот верит в по­беду!».

Один раз американская фугаска упала в парк рядом с лабораторией. Полетели стекла. Зубр велел вставить новые.

Сейчас на крыше он молился. Густой новый звук мог означать только одно-единственное—идут танки! Советские войска прорвали укрепления на Одере, танки двинулись на Берлин. Свершилось! Дожили. Неужто это правда? Сердце его гулко застучало, об­дало жаром. Идут русские, фашизму конец, прокля­тая эта империя рушится, наступает агония. Скорей бы! Теперь уже Гитлеру ничто не поможет, ника­кое тайное оружие, никакой атомной бомбы не бу­дет. Это он знал и от Риля и от Ромпе. Все осталь­ное такая же чушь, как неприступность укреплений на Одере.

Надвигалось заключительное сражение. От Зубра ждали приказа уезжать. Его сотрудники-немцы тре­бовали уходить на запад, ехать в Геттинген, во вся­ком случае, не оставаться здесь.

Он понимал, что судьба подводит его к перекре­стку, тому самому повороту, который определит дальнейшую жизнь. Не только его собственную, но жизнь его семьи и всех, кто пойдет за ним.

Террор с каждым днем усиливался. Быстро и беспощадно работали военно-полевые суды. За пора­женчество расстреливали, за недовольство расстрели­вали, дезертиров вешали. Действовали специально созданные отряды ваффен-СС, полицейские батальо­ны, остервенелые подростки из ферфюгунсгрупп, опьяненные кровью.

Восток или Запад? Уезжать или оставаться? Америка или Россия? Вопрос этот неотступно пытал людей, заставлял каждый вечер собираться у Зубра, обсуждать, гадать, ловить слухи. Страшно было ока­заться между двух жерновов, погибнуть в огне на­двигающегося последнего боя. Теплилась надежда на крепость дружбы союзников. Может, она сохранится? Эти фашисты хотят рассорить американцев, англичан с русскими. Им не удастся, союзники останутся друзьями, будет свободное общение с Россией, будут совместные лаборатории, научные центры...

Мечты,  иллюзии — это тоже документы истории.

Как виделась Зубру эта проблема и для себя и для других? Не знаю. Мне сильно мешало мое прош­лое, моя собственная война с фашистами. Я никак не мог представить себя в Германии, в Бухе, среди немцев, представить, что они там чувствовали. Я ви­дел себя только стреляющим. Это был комплекс войны. Ничего  я   не   мог   поделать   с  собой.   Я   не   мог вообразить себя по ту сторону, это значило стать перебежчиком,  мне было    никак    не  перейти     линию фронта без оружия, без задания...

Авиация перемалывала  Берлин  в развалины, улицы  превращались в горящие тоннели,  горели целые кварталы. Огонь с воем поднимал в небо пылающие смерчи. Корчились стальные балки, плавился камень, огонь бесновался, словно выжигал    дотла все,  бывшее здесь, — парады, пытки, страхи, надежды...   В топку войны фашизм бросил наспех собранные  отряды ополчения из шестнадцатилетних школьников, пенсионеров...  Женщины,   волоча  детей,   метались  со своими чемоданами, выискивая, где бы укрыться.

При  этом  происходило    невероятное:    развалины объявлялись  площадками  для   строительства    новой столицы. Над дымящимися  руинами  вешали лозунг:  «Мы   приветствуем     первого     строителя      Германии   Адольфа Гитлера!» Никто не видел в этом  абсурда.  Геббельс заставлял  всех -работников  пропаганды       смотреть добытый  за границей   фильм   про  оборону  Ленинграда,  чтобы  на   примере  противника   они   научили   берлинцев     стойкости   и   самоотверженности.      Однако почему-то  фашизм   не  порождал    ни  героев Сопротивления,  ни героев  подпольной  борьбы.  Ни  в Восточной Пруссии, ни в Силезии не было слышно о немецких партизанах.  Когда мы продвигались   к Кенигсбергу, никто нас не беспокоил в тылу. Фашистские части дрались ожесточенно, в них были фанатики верности фюреру, но не было фанатиков идеи, за которую можно биться после поражения.

Берлинские друзья, знакомые Тимофеевых бежали из города в Бух.  В доме Тимофеевых    можно было видеть тех, кого выручали в свое время, — советского военнопленного  пианиста  Топилина,   Олега   Цингера, какого-то   француза-механика,   появлялся   и   исчезал Роберт Ромпе.

В институте наступила тишина и безлюдье. Куда-то пропал Гирнт. Никому уже не было дела до лаборатории. Сошел снег. Парк стоял  пустой,  почернлый, готовый к весне. Прилетели птицы.

Фюрер  взывал   по  радио:   «Я  ожидаю,   что  даже раненые  и  больные  будут  бороться  до  последнего!»

Рядом с институтом на больничной ограде появилась надпись: «Лучше умереть, чем капитулировать!»

И еще: «Драться до ножей!»

На следующий день черной краской наискосок было  написано:  «Нет!»  Это  «нет!»  кто-то    бесстрашно выводил  и  в  Берлине    на    стенах  министерств,  на стеклах витрин, у входа в метро.

Разноязычный,   разноплеменный   Ноев   ковчег   лаборатории то делился, то соединялся. Немцы, воспитанные в беспрекословной дисциплине, хотели выпол­нить приказ — отбыть   в    Геттинген. Они    боялись оставаться.   Повсюду   твердили,   что   русские   будут мстить,  станут  угонять  в   Сибирь.    Ученый,   не  ученый — разбирать не станут.  Тем  более церемониться с генетиками, в России генетиков не жалуют.

— Зачем  мы  нужны   в  стране  победившего  Лысенко? - пытали  они  Зубра,  имея  в  виду  и  его  самого  — Они своих генетиков ссылают, нас тем более.

Все сходились на том, что Зубру с семьей следу­ет уехать на Запад. И англичане и американцы охотно примут его, слава его там велика, там полно его друзей, любой университет почтет за честь взять его. Обеспечат чем угодно. Изголодавшиеся, обносив­шиеся лдоди, они думали прежде всего о том, где сытнее, теплее. Доводы их были логичны. Логика была за то, чтобы он уехал. И чтобы они тоже дви­нулись на Запад.

Мимо Буха тянулись повозки беженцев. Катились высокие фуры, запряженные битюгами, вперемежку с' мальпостами, садовыми тачками, велосипедами. Несли детей, укутанных в газеты, в портьеры. Брела полубезумная старуха, сгибаясь под тяжестью порт­рета Гитлера. Пригороды Берлина бежали. Поток с каждым днем нарастал. Электричка не работала, связь с городом прервалась. Паническое желание бе­жать заражало самых рассудительных, сотрудников. Только воля Зубра могла их удержать. Он. же мол­чал, скрывал свое решение, и они топтались вокруг него. Формально они могли ему не подчиняться. Он ничего не приказывал, но он был вожак.

Он в самом деле не мог знать наперед, как с ним обойдутся, так что никакой уверенности у него не было. Наверняка он понимал, что безопаснее уехать в Геттинген хотя бы на время, отсидеться там, не попадаться никому под горячую руку — Ни немцам, ни русским, потом всегда можно будет вернуться... Но он не двигался.

Иногда он все же что-то приказывал. Действия его в этот период, отмечены предусмотрительностью, я бы сказал, дальновидностью, так что, как говорит­ся, он владел ситуацией. Около института в пустом доме Паншин нашел брошенное фолькештурмовцами оружие. Вместе с Перу-старшим, офицером француз­ской армии, они предложили всем вооружиться, что­бы в случае чего дать отпор рыскающим бандам эсэсовцев. Зубр не разрешил. С ним спорили, он на­кинулся на них, категорически запретил брать ору­жие. И, как потом оказалось, был прав.

Трудно объяснить, почему ему верили, еще труд­нее — почему слушались... Политически он был наи­вен, формально — безвластен. Может < быть, потому, что он был для всех русский, советский человек? Он ведь оставался советским гражданином, советским подданным. Но, с другой стороны, все остальные — советские военнопленные, да и немцы, — говорили между собою, что ничего хорошего его не ждет после прихода русских.

Надежды сменялись отчаянием.

Линия фронта приближалась медленно, слишком медленно. Это — для Зубра. Для немцев она при­ближалась слишком быстро. Для Зубра все выгляде­ло иначе, как в негативе. Слухи об армии Венка, идущей на помощь осажденному Берлину, приводили его в уныние. Для него победа шла вместе с совет­скими танками, она была и спасением Фомы.

Думать иначе, чем думают все, удается не каж­дому, это всегда трудно, особенно же трудно было среди истеричного крика геббельсовской пропаганды, среди немцев бегущих, замороченных. Два десятиле­тия жизни в Германии не прошли для Зубра бес­следно, в нем накопилось немецкое. И это неудиви­тельно, удивительно другое — как мало он онемечил­ся. Теперь немецкое в нем сочувствовало окружаю­щим, ужасалось, отзывалось на рыдания и смерти, а русское — ликовало,  радовалось  возмездию.

Советские танки двигались не по бетонным лен­там автострад, они пробивались сквозь заградогонь, засады, укрепрайоны. Они должны были форсиро­вать реки, выбивать из дотов... Но как невыносимо было ожидание! Успеют ли они освободить Маутхаузен?

Время испортилось. Нет ничего хуже застрявшего времени, когда все останавливается, часовая и ми­нутная стрелки не крутятся, в голове проворачивается одна и та же бессмылица. Спрятаться от этого пара­лича Зубр Пробовал единственным способом — хва­тануть    спирта и забыться, отключить ожидание. (

Могучий организм мешал ему напиваться до бес­чувствия. Выпучив красные глаза, шатался он по институту, по парку, однажды приволок за рога чью-то корову с криком:  «Черт!  Поймал  черта!»

Появился у него собутыльник, немец, маленький горбун из соседнего института. Немец был не то стеклодув, не то монтажник. Он с пьяной бесцере­монностью доказывал, что, когда русские придут, Зубра повесят.

«~ А тебя? — спрашивал Зубр.

— У меня видишь какие руки? — И он растопы­ривал свои обожженные, изувеченные работой паль­цы. — Я рабочий класс. А если Гитлер удержится, все равно тебя повесят.

—  За что?

—  За то,  что ты устроил  тут    убежище    врагам рейха.

У горбуна под Тильзитом погиб восемнадцатилет­ний сын.

—  А где твой Фома?

Они обнимались и плакали, потом горбун оттал­кивал Зубра:

—  У меня русские убили сына,  а у тебя  его за­брали наци. Ты мне враг, а выходит, никакой разни­цы. Мы оба остались без детей.

: Фома жив! — кричал Зубр.

—  Если его казнят, то русские тебя за это поми­луют.   Зачтут тебе.   Но зачем  тогда тебе     спасение, профессор?

Горбун жалил его, язвил. Зубр мог пришибить его одним ударом, но он становился на колени.

—  Так мне и надо. Горбун тряс его за плечи:

—  Где моя идея?  Ведь у меня  была  идея жиз­ни— великая   Германия.   Я   ее  внушал   Ральфу.   Где она?  Германия — одно большое дерьмо, Ральф погиб за дерьмо.

. В апреле в день начала штурма  Берлина горбун повесился.   Накануне  он   принес    Зубру  известие  о том, что команду «Мелк», в которую включен был Фома, вернули из Вены в Маутхаузен, вероятно, для уничтожения.

Впоследствии это подтвердилось. В ответ на мой запрос Центральный партийный архив Института марксизма-ленинизма ГДР, подняв все источники, смог сообщить следующее: «Дмитрий Тимофеев, рбж-дения 1923 года, 11 сентября, студент, был препро­вожден в Маутхаузен 10.8.1944 г.; в команду «Мелк» послан 14.11.1944 г. Возвращена команда 11 — 19.4.1945 г.». Установить, что с Фомой стало далее, Центральный архив не мог. Известно лишь, на ка­ких строительных объектах в Австрии использовали заключенных этой команды. Работники архива посо­ветовали продолжить розыски в венском архиве до­кументов Сопротивления. Оттуда на мой запрос от­ветили, что дополнительных данных у них нет, и переадресовали меня во французский архив, где хра­нятся документы Маутхаузена. Мне было известно, что .Елена Александровна посылала и туда запросы и ничего толком не могла узнать. Где-то кто-то ска­зал, что Фома погиб во время восстания заключен­ных в Маутхаузене перед самым приходом амери­канских войск. Слухи эти дошли до родителей позже, осенью 1945 года. А в ту весну они верили, что он жив, ежедневно ждали от него вестей. Фома должен был  вернуться,  и они  должны  были дождаться  его.

Все понимали, что Зубр остается не только из-за Буха, куда прежде всего кинется Фома. Он нашел бы их и в другом месте. Зубр не та фигура, чтобы затеряться.

Все ученые связаны между собой. Не будучи лич­но знакомы, они тем не менее знают друг о друге много — о характере, о семье, , о пристрастиях. У них действует некое международное сообщество, братство, система оповещения и взаимовыручки. Так, оба брата Перу появились в лаборатории Зубра в результате хлопот научного издательства Пауля Розабуда. Издательство было связано с учеными раз­ных стран. Старшего из братьев, Шарля Перу, французского офицера и физика, удалось освободить из концлагеря под предлогом перевода литературы для атомщиков. Помогли в этом немецкие физики. Когда Шарля пристроили к Зубру, приехал младший брат. Он привез от Жолио-Кюри обещание оградить Шарля от всяких обвинений в сотрудничестве с на­цистами, которые после победы могли быть ему предъявлены.

Через эти тайные связи к Зубру поступило первое сообщение о том, что его ждут в Штатах и будут рады предоставить ему лабораторию в одном из уни­верситетов, где работали его друзья — Дельбрюк, Гамов, Морган. Он никак не отозвался на это пред­ложение. Тяжелый хмель не выходил из него. Р.    Ромпе был единственным, кто как-то сумел завлечь 8 эти дни работой, они написали совместную статью «О принципе усилителя в биологии».

— Только силища его таланта могла вытащить его из трясины алкоголя, — сказал мне Ромпе.


Категория: Даниил Гранин - "Зубр" | Добавил: Солнышко (09.09.2012) | Автор: Татьяна E W
Просмотров: 528 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *: